Андрей Расторгуев. Вечерняя светлынь. О жизни и творчестве Нины Кондратковской | АсПУр

Андрей Расторгуев. Вечерняя светлынь. О жизни и творчестве Нины Кондратковской | АсПУр
1 rastorguev a.jpg
 
Андрей Расторгуев. Вечерняя светлынь. О жизни и творчестве Нины Кондратковской

Андрей Расторгуев. Вечерняя светлынь. О жизни и творчестве Нины Кондратковской

Юной порою нехитрых желаний я дал себе зарок никогда не попадать в число неблагодарных учеников. Со временем пришло понимание, что ученика с учителем могут развести вполне естественные причины. И все же, внимательно прочтя книгу стихов Нины Кондратковской (1913–1991) “Тайная грусть”, вышедшую в 2008 году в Челябинске, заволновался. Подумалось: неужели светлая память о моей первой стихотворной учительнице — всего лишь отблеск давно миновавшего отрочества? Была ли сама настоящим поэтом Нина Георгиевна, более 25 лет руководившая Магнитогорским городским литобъединением, где вместе с почти десятком состоявшихся со временем стихотворцев довелось начинать и мне?

Родовая стезя
На первый взгляд сомневаться вроде бы не с чего:

Был скрип шагов и хруст берез
Утоплен в тишину,
И ветер вспенивал до звезд
Буранную волну.
И люди плыли по волне, 
Метель гребли с трудом,
А голоса толклись на дне,
Как рыбы подо льдом…

Прозаичность дальнейших реплик о сугубо жизненных вещах (людям хлопоты, а полю благодать; аэропорт закрыт, а девушкам красиво; лыжникам везет, дворнику же зарез, а как завтра хоронить, вообще непонятно) оказывается литературным приемом и оправдывается философской концовкой: “…Шел снег, запутан, как судьба./ Шла жизнь, проста, как снег…” Но следом — целый ряд лобово-риторических или просто поэтически слабых текстов, которые как будто иллюстрируют легкую жалобу на мошкару, что слетается под лампу во время ночных экзерсисов: “…Утром гляну на страницу –/ До чего обсижена!/ Мошка все-таки жар-птицу/ Со страницы выжила…”

О правиле Нины Георгиевны поддерживать творческую форму каждодневными упражнениями, результаты которых далеко не всегда предназначались для публикации, напоминает и ироническое “Графоманское”: “…На белые крыши/ Взираю/ И тихо балдею:/ Какую бы выжать/ Из мокрого снега/ Идею?..” И когда выжать не удается, ирония переходит в нелицеприятный итог: “…Пойти бы в лифтеры!/ Полезней оно и честнее…”

Лифта в ее доме никогда не водилось, а лифтеров — приветливых пенсионерок, к числу которых в конце 1970-х уже относилась и она, — к тому времени сократили и в нашей семиэтажке. Но литературный и педагогический труд для Кондратковской был не просто сменной профессией, а родовою стезей, которую она унаследовала на Полтавщине от своей бабушки, русско-украинской писательницы и сельской учительницы Анны Поповой.

Об отчих украинских Лубнах, где она родилась 16 ноября 1913 года, Нина Георгиевна писала как о том доме, где “даже будто молоко/ На губах осталось…”. Но малой родиной для нее оказалось и Зауралье, куда семья переехала в уже советском 1925 году, а тем паче — Магнитогорск, более чем за полвека после 1935-го ставший краем, где было “…сердцу суждено/ Навсегда остаться…”.

В 2006 году ее записки о детстве невдалеке от гоголевской Диканьки, отрочестве и первых учительских шагах в Кургане и Макушино и долгой жизни в Магнитке были изданы, а потом и выложены в Интернете. Так что теперь интересующиеся могут довольно подробно представить себе жизненный путь Кондратковской, которая в самом его начале вобрала как традиции народной и классической культуры, так и энергию нового индустриального и социального строительства. Тогда же я по немногим репликам удивленно и с легкой завистью лишь догадывался о ее органичной духовно-культурной включенности в цепочку многих поколений, отнюдь не прерванную 1917 годом, и, представляя историю своей семьи не далее начала Магнитостроя, вынашивал желание восстановить собственное родовое древо.

Особенно из тех реплик мне почему-то запомнились несколько фраз о том, как, уже, видимо, окончив вечернее отделение музыкального училища и получив вдобавок к педагогическому диплом о среднем музыкальном образовании, она учила металлургов играть на рояле. Разумеется, виртуозные пассажи огрубевшим пальцам не покорялись, и глубокое постижение сольфеджио мужики бы вряд ли осилили. Но как минимум по одной пьесе — и довольно продолжительной — играл, по ее словам, каждый, назубок выучив расстановку пальцев на клавиатуре.

А до училища, в котором Кондратковская проработала четверть века с перерывом на преподавание в пединституте и работу в газете, было учительство в нескольких магнитогорских школах. Об этом уже хрестоматийные — во всяком случае, воспроизведенные в “Википедии” — строчки из ее итоговой поэмы “Колея”:

…Я каменьев не долбила,
Не вбивала первый гвоздь,
Мне на первые стропила 
Восходить не довелось.
На меня иное счастье
Пало: в рубленом дому
На строительном участке
Обучать ребят уму…

Да класс не как нынче, а в 50 учеников, да “двенадцать языков, и не меньше ста наречий”, так что и детские воспоминания о лубенском русско-украинско-еврейско-польско-чешско-французском многоязычии меркнут перед этим вавилоном. У начальников же — один сказ: “Раз доверили — учи!” Чтобы следом за русской речью и школьными азами вполне смогли освоить заводское дело. А потом пришлось осваивать и военное: пришедших с Отечественной похоронок тоже наберется на целый класс…

Молва осенних кленов
Именно в военные годы благодаря стихам, опубликованным в “Учительской газете”, известность Кондратковской вышла далеко за пределы Урала. Ответный поток писем с фронта свидетельствовал: призывы к боевой самоотверженности и напоминание об ожидающей семье, растущих детях, будущем возвращении созвучны не только официальной пропаганде, но и чувствам бойцов.

В сердце стучались строчки
“Папа, убей…”.
И вот
Снова за счастье дочки
Шел он вперед и вперед…
И видел штору с мережкой,
Где в золотую рань
С зорями вперемешку
Вспыхивала герань…

В неизбежности счастливого исхода уверяли строки: “…Война, война! Ее законы строги,/ Но есть закон: сломает солнце лед,/ Трава застелет черные дороги,/ Земля в цвету, ликуя, запоет…”

А вот уже и совсем без пафоса, выдающее принадлежность военным годам лишь датировкой — 20 января 1942 г. — и адресованное не фронтовику, а ребенку:
Усталой маме перед утром снится,
Что у тебя в глазах цветет барвинок,
А солнышко в пушистые ресницы
Лучи вплело — и не сумело вынуть.
Сочится свет сквозь розовые пальцы,
Ты ими тихо шевелишь спросонок,
И лихо скачут солнечные зайцы
По нежному батисту распашонок…

Настолько мирное, что составителям “Тайной грусти”, очевидно, захотелось вынести его за границу раздела “Стихи военных лет” — как и датированное днем ранее пронзительно-лирическое: “Так долго нет твоих хороших писем!/ Так мало дней, обласканных тобой!..” Они помещены в тех главках, где “…Тополя зеленым пламенем/ Перемыты дочиста/ И навылет солнцем ранены/ До последнего листа…” или “Открыло небо на меня с востока/ Холодное серебряное око…/ И вместо солнца/ Золоченый ящер/ Хвостом ударил…”.

“…Скачи на подоконники, на ставни,/ На фонари, на лаковый трамвай./ Да косточки кустам перемывай…” — призывает автор долгожданный июньский дождь и подставляет ему лицо. А тот внезапно прекращается: “…что же ты утих?/ Еще и мысли не задели стих,/ А ты уже на мне поставил точку…” К дождю осеннему обращена иная просьба: “…Вымой волосы/ Мне, пожалуйста!/ Вымой, высуши/ Бело-набело…/ Чтоб зима души/ Не исслабила./ Чтоб, как смолоду,/ Песни пела я…” И на зиму, когда “на земле идет сплошной ремонт,/ Все покрыто известью и мелом…”, Нина Георгиевна не сетует, несколько по-учительски вспоминая о составе спектра: “…Ведь седины тоже, как лучи,/ Белые, а радугу вобрали”.

С природой у Кондратковской вообще полное созвучие. И с белым ветром, который “Ходит-ходит… по горам,/ Хороводит белым снегом по дворам,/ Веет-свищет в деревянную дуду…” И с тихой молвой осенних кленов, что влетает через окно в бездумный и бессловесный от усталости вечер — вроде бы обыкновенный ветерок, но “…кровь бежит напористей по жилам/ И в память возвращаются слова,/ Как будто мне ладошки приложила/ К сухому горлу горькая листва…”.

Находки не ослепительные, хотя и, безусловно, поэтические. Но Кондратковская своими стихами, по-моему, и не стремилась никого ослеплять. Просто видела сама и подталкивала других — глядите:

Тихий проселок ушел за холмы,
Светится озеро тускло.
Ветер, как первый разведчик зимы,
Полем ползет по-пластунски.

Все, что крылами звенело вчера,
Нынче молчит неподвижно.
Осень стихи золотые прочла,
К тихому берегу вышла….

…Вот и одежду сменила свою
Матушка-родина снова…

Над чем она работала сама и призывала работать нас: полнота, скульптурная мускулистость, движение каждой строки — ни одного не- или малозначащего звена.
Мне тьма не сказала последнего слова,
А только крылом шевельнула слегка.
Холодные луны, как белые совы,
В окне умирают, рождаются снова
И слышится мне не “пора”, а “пока”…

Помню, как она с карандашом в руках вычитывала поэтические разделы толстых литературных журналов, подчеркивая слова и междометия, вставленные авторами для “затычки” размера, а кроме того — стыки слов, на которых частенько рождались неудобочитаемые и неудобослышимые звукосочетания. Особенно доставалось от нее Ш-скому — одному из часто публиковавшихся корифеев.

Те же требования она предъявляла самой себе:
Курган. Тобол. А за Тоболом
Над поймой вздыбленный Урал
Веселым бором медностволым
Степной простор окантовал.
Курган! А слово-то какое!
Да вы прислушайтесь: Кур-ган…
Кур-ган! — Бубенчик над дугою…
Кур-ган! — под облако орлам…

Прочел, припомнил все это — и вроде нет сомнений. Но рядом — мягко говоря, не слишком поэтическая попытка защитить стандартные рифмы к слову “Магнитка”: агитка, слитки, нитка… И весьма ходульное сравнение металлургического комбината с богатырем…

Дневная ноша
Придворным поэтом Кондратковская отнюдь не была. Но, как наверняка еще помнят многие, уж очень любили в конце 1970-х всякого рода рифмованные рапорты и приветствия. Чтобы, к примеру, вышли пионеры — и обязательно стихами… Стихи же, разумеется, надо было кому-то писать. Сомневаюсь, что ей за это платили, — как минимум далеко не всегда. А она и в этой поденной работе, припоминается, всегда стремилась по-новому обыграть штампованные лозунги и метафоры, найти новые образы и повороты. Судя по мемуарам, привычка, усвоенная еще со студенческой “синеблузной” поры. На уникальные поэтические открытия это, безусловно, не тянуло, но стандарт вполне освежало — до такой степени, что, видимо, и в “Тайную грусть” благодаря ее составителям местами проникло.

Ощущая “необходимость быть необходимым” и отказываясь от иной свободы, Нина Георгиевна уже вполне серьезно обращалась к своей строке: “…Пока ты ломишься в ночах/ Сквозь камни и порошу,/ Я поднимаю на плечах/ Легко дневную ношу…” И, признавая себя песчинкой, но предпочитая цельность внутреннему раздраю, столь же серьезно заявляла: “…лучше я в огнеупор впрессуюсь…”

Рафинированный любитель утонченной поэзии, конечно, может посчитать жаропрочный кирпич и стихотворную ткань вещами несовместными. Однако в металлургическом городе и краю этот образ понятен и уместен вполне. А искреннее сострадание мальчику из далекого ливанского Бейрута, где тогда шла гражданская война, — столь же естественная примета того времени: “…Я в нем узнаю сына своего./ И стиснет сердце каменная груда,/ Вдавившая в развалины его…”

Иллюзий по поводу отечественной современности Кондратковская явно не испытывала. Об этом свидетельствуют, например, горькие стихи о стройке на старинном погосте казачьей станицы Магнитной, едкие и опять же вряд ли предполагавшие обнародование эпиграммы. История XX века представлялась ей не анналами, а историей болезни.

Однако и расставаться с идеалами она отнюдь не спешила: “Перепашут ли холмик безвестный,/ Вознесут ли гранит на века,/ Жизнь была бы высокой и честной,/ Если так уж она коротка…” И в той же “Колее”, сюжетом для которой стала ее последняя поездка в Лубны, Нина Георгиевна не пожелала принимать на себя никаких уничижений той части истории, доли строек и сражений, которую великая эпоха предназначила именно ей: “Нет, не все мы колесили/ Между смертью и мечтой,/ Не валились, обессиля,/ За полярною чертой,/ Не взлетали, не горели,/ А на общей полосе/ Страдовали и старели./ И работали. Как все…”

Прощаться с жизнью она не торопилась тоже, хотя, судя по многим стихам, в последний период жизни краем глаза постоянно заглядывала за горизонт. О будущей черте предупреждал первый непрочный зазимок: “…Он только напомнит до срока,/ Что я у зимы на краю,/ И мягко подстелет дорогу/ Под тихую поступь мою…” О приближающейся грани говорила записная книжка, превращаясь в мемориал. И Кондратковская сетовала:
Как поздно мыслей суета
В разумном выстроилась слоге!
Но в белом таинстве листа
Перо еще на полдороге.
И не успеть мне, не успеть
Ни силу слова в песню вплавить,
Ни песню сложенную спеть,
Ни сердце в ней свое оставить!

Поздним, если не считать всплеска военных лет, оказалось и публичное признание ее трудов. Только в 68 лет, в 1981 году, уже имея за плечами шесть книг стихов, она получила членский билет Союза писателей СССР. Только в 1982 году — звание заслуженного работника культуры РСФСР. Тем яснее постоянно звучащий в ее поздних стихах мотив: “…так много понято, затеяно,/ Да только времени в обрез…” В полноте сил и чувств она хотела “отработать, отжить/ Свой последний десяток…”, недоумевая: “…И наконец-то тишина/ И гладь передо мною!../ Так почему судьба полна/ Лишь тем, что за спиною?” И, удовлетворенно отметив, что “…пустоглазая косою машет мимо/ И от земли меня не отдерет…”, уже незадолго до ухода, который последовал 9 января 1991 года, шутила:
Жизнь моя последний график
Чертит с неба под траву,
Ну, а я тот график — на фиг
И, как видите, — живу!

 

“И глаз не отвести…”
Если не считать совсем уж рассчитанных на устную жизнь текстов, сочетанием риторически-пафосных и настоящих стихов “Тихая грусть” отчасти подобна большинству прижизненных советских сборников Кондратковской, которые благодаря подвижничеству магнитогорца Дениса Коновальчика сегодня тоже можно найти в Интернете. Но в 60-е и 70-е годы пафос и риторика были обязательной программой, без исполнения которой рукопись просто не могла увидеть свет.

И снова: уже в “Листопаде”, который вышел в 1964 году, самые плотные, энергичные, живописные строчки — о живой и живучей природе, частью которой

ощущает себя поэт. Долгожданный после ведьмы-засухи дождь, будто обжигаясь, пляшет на горячем асфальте. “Облака — фарфоровые блюдца —/ Катятся по небу и не бьются…” Сгустившейся ночью ели щекочут луне щеку, и она, сонная, клюет невидимым носом… А в пору медного листопада над синей печалью пруда на конопатом дубу сходятся стада пернатых туманов.
…И хочется теснее к ней прижаться,
И сойкой петь, и вереском цвести,
Дышать, дышать — и все не надышаться,
Глядеть, глядеть — и глаз не отвести.

И здесь же — свойственная времени и вполне искренняя попытка показать большие человеческие дела, удержавшись на грани пафоса, в том числе благодаря легкой самоиронии в стихотворении о реке: “… Захочешь сказать о красе первородной,/ Да вдруг и напишешь о стройке народной…” И человечное обытовление идеологического ноября, когда красные плакаты на балконах ставятся в один ряд с диванами и пирогами во вновь заселяемом доме. И переходящее в дальнейшем из сборника в сборник стихотворение о человеке, который превозмог голод и боль и вернулся к жизни, любви и труду. Только вот посвящение репрессированному в 1937 году ровеснику, земляку и собрату, поэту Борису Ручьеву, которое напоминало знающим, каким образом и когда этот человек оказался в голоде и боли, после “Листопада” сократилось до двух букв — “Б.Р.”. Вряд ли по воле автора…

Уже в сборнике 1971 года “Теплый ключ” — за двадцать лет до ухода — Кондратковская задумалась об итогах жизни. “Так что/ Холмик насыпьте, люди./ Даже столбик/ Можете врыть./ А такого,/ Что нас/ Не будет,/ Я прошу вас/ Не говорить…” — писала она, напоминая о плодах труда своего поколения. Но старости, обращаясь к “давящему на все железки” времени, она не ощущала. И была права. Именно в этом сборнике, на мой взгляд, ярко проявилось эпическое начало творчества Кондратковской, которому как раз и требуются мускулы и энергия слова, иногда сдержанная, потаенная. Взять хотя бы первые строчки “Дождя на озере Якты-Куль”:
Я скольжу по тропинке,
Ее промесили коровы.
Вон стоят они,
Думают что-то, По брюхо в воде.
Костерок сгоношили
Кусимовские рыболовы,
И чадит он,
Запутавшись
В собственной бороде…

Именно здесь был опубликован ставший заглавным сказ “Теплый ключ” — первый из целого ряда стихотворных сказов, легенд, сказок и поэм, которые составили затем в 1979 году сборник “Синий камень”, а в 1984 году — последнюю прижизненную книгу Кондратковской “Сердце-озеро”.

Легенды нашей эры
Все, что именуется словом “сказ”, на Урале еще долго будет сравниваться с бажовской “Малахитовой шкатулкой”. И столь же неизбежна в любых уральских сказах тема творчества и мастерства. Однако героем своего “Сказа про Олексашкину чашу” Кондратковская выбрала не каменных дел или чугунного литья мастера, а гончара.
…Глина белая, бывало, 
Из его веселых рук 
Лебедицей выплывала, 
Очертя гончарный круг. 
И добротна, и красива, 
Колокольчата на звон: 
Что ни чашка — то спасибо, 
Что ни блюдо — то поклон…

Дальше история не только бажовская, но и почти лесковская: Олексашку привозят в столицу, помещают рядом с царским дворцом и требуют сотворить чашу — как нынче говорится, представительскую: “позатейливей, покраше/ дорогих заморских ваз”. Но ни в хоромах, ни на торговых задворках, ни в черной бане, куда последовательно переселяют героя, стимулируя его застопорившееся вдохновение, путного не выходит ничего: “…Был талан — и нету боле!/ Не заделье — маета./ Дух не тот у глины, что ли,/ Аль вода в реке не та?..”

И только накануне уже объявленной, говоря опять же по-современному, презентации, когда фельдъегеря спешно привозят Олексашке глину и литой родниковый лед с его заимки, он лепит чашу и алого, чернохвостого снегиря. А птица вскоре оживает и, улетев из царицыных палат, “чистым полем, темным лесом —/ За три тысячи дорог” выводит гончара, который в снегах уже почти было попрощался с жизнью, в родные места. И вот уже триста лет, храня завет мастера, “…велит честному люду,/ Значит, каждому из нас,/ И свое живое чудо/ Смастерить./ Про то и сказ…”

Мораль предназначена, понятно, не для взрослых, что изощрены в логических выводах, а для детей. Однако и взрослый, тонко чувствующий, по выражению Нины Георгиевны, “самородное русское слово”, с наслаждением погрузится в “залетный, русский/ Неподкованный хорей”, который годен “и в песню, и в прибаску”, как написала она потом в той же “Колее”,

Художником, поначалу крепостным, а потом и вольным, да угодившим на каторгу и в шахте потерявшим слух и речь, является и герой стихотворной повести-легенды “Игнатьевская пещера”. Причудливые жизненные перипетии приводят его в древнюю уральскую пещеру, встреча с деревенской девочкой возрождает к жизни, но, выйдя на волю, он слепнет от яркого солнечного света и потом на ощупь пытается в камне воссоздать черты давней любимой, защищая которую и попал в каторжане. А конца истории та девочка, став уже бабушкой, внукам рассказать не успевает…

Параллели к этой повести в голову как-то не приходят — во всяком случае, сразу. Вполне оригинальны, хотя и характерны для Южного Урала, сохранившего долгую память о пугачевском бунте, уже упоминавшийся “Теплый ключ” и “Пугачевская горка”. А легенды “Синий камень”, “Сказ о горе Башмак”, “Тайна абзаковской лиственницы”, “Предание о Соленом озере”, “Три невесты”, “Сердце-озеро”, “Камень Шайтан”, “Чертов палец”, “Чабан и змей” аналогов и вовсе не имеют — во всяком случае, в столь русском, но сохраняющем башкирский колорит стихотворном варианте.

Одни из этих легенд связаны с местами, что с детства знакомы каждому магнитогорцу, а нынче — Абзаково, скажем, — обрели и всероссийскую известность. Другие, однако, уводят в места более дальние — например, на озера Иткуль и Зюраткуль. Что в них перешло из записей, сделанных во время фольклорных экспедиций, в которые Нина Георгиевна ездила со студентами музучилища, а что является плодом ее собственного вдохновения — вопрос для отдельного анализа. Но очевидно, что эти творения Кондратковской отнюдь не стесняются чисто краеведческими рамками и представляют русскому читателю целый культурно-географический регион, включают этого читателя в особые культурно-исторические потоки и пласты. Срастаются с этими потоками и пластами и легенды XX века. Если верить “Сказанию о незакатной заре”, вторая доменная печь Магнитки — это еще и памятник красным комиссарам, останки которых были обнаружены при рытье котлована и вновь погребены в нем. Памяти одного из красных командиров Гражданской войны посвящена “Партизанская быль” одного из первостроителей Магнитки поэта Александра Ворошилова, — поэма “Трубач с Магнит-горы”, местами обнаруживающая сознательное созвучие со стихами Эдуарда Багрицкого.

Да, сегодняшние поэты и читатели на многое смотрят иначе. Но и эти легенды — неотъемлемая часть нашей истории и культуры. И — творчества Кондратковской, которая на склоне лет не отказывалась ни от одного из своих творений: “…Время, строки ограня,/ Как товарища,/ Как личность,/ В эру втиснуло меня/ Со своим лицом, походкой, –/ В нашу эру…” Великую во взлетах и падениях, надеждах и трагедиях эпоху, которая началась через четыре года после ее рождения и завершилась в год ее смерти.

“Хоть строчкой единственной…”
На том же склоне, на “столбовой битой дороге к последнему зимовью”, Нина Георгиевна, опять же не испытывая иллюзий относительно своей реальной востребованности, написала:
Спокойно и тихо ступлю за межу,
Где стынут огни, цепенеют буруны.
С глубоким поклоном спасибо скажу
За счастье опробовать трубы и струны.
А время проверит на быстром лету
Усталые строки, забытые песни,
И все мои радости, всю маету
Крылом равнодушно отвеет в безвестье.
И все-таки, все-таки тайная грусть
Метнется несбыточно-дерзостной смутой:
А может, я снова когда-то вернусь
Хоть строчкой единственной, нужной кому-то?

Судя по блогам в Интернете и, надеюсь, по этой статье, лучшие строчки Нины Георгиевны по-прежнему нужны людям. И все-таки, наверное, их сохранение и возвращение не должно быть делом только близких родственников, трудами и на средства которых изданы две последние книги Кондратковской. Многообразная и многоименная русская литература, возможно, потому все еще велика, что не может, не должна позволить себе забвение таких значимых своих частиц.

И если хранить эту частицу довелось Южному Уралу, Магнитогорску, которые материально и, верится, духовно вполне состоятельны, — значит, можно надеяться, что свет увидят и новые издания. И вошедшие в них стихи не оставят ни единого повода для сомнений: в триаде “Поэт. Гражданин. Педагог”, что выбита на могильном камне, каждое слово — правда.

 

 
Оцените статью
Добавить комментарии

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Андрей Расторгуев. Вечерняя светлынь. О жизни и творчестве Нины Кондратковской | АсПУр
Вячеслав Лютый. В складках земли | АсПУр